Алекс Тарн
Сейчас много об этом трындят, вот и вспомнилось…
Не то в январе, не то в феврале 96-го попал я на мероприятие, пышно поименованное «встречей интеллектуальных кругов». Встречались два круга: местно-укорененный и русскоязычно-экзотический. Как известно, эти геометрические фигуры расположены на параллельных плоскостях и пересечений в принципе не имеют – по крайней мере, в евклидовом пространстве. Но Эрец Исраэль плевать хотела на всяких там евклидов, невтонов и прочих антиохов – особенно, перед выборами. А тогда, зимой 96-го, к близящемуся судьбоносному голосованию добавилась еще и свистопляска вокруг государственного мертвеца, устрашающая охота на ведьм, «молодежь свечей» (причем, судя по яростно-скорбному выражению лиц этой молодежи, свечи были исключительно геморройные), надрывные стоны «прогрессивной общественности», угрюмое молчание обычно говорливого большинства и прочее шалом-хаверчение.
Наверно, поэтому «укорененные» ощущали особо сильную тягу к единению с народом – в том числе, и с русской экзотикой. Есть на иврите такое выражение: «хешбон нефеш» – нечто среднее между сдержанной европейской рефлексией и расхристанным православным покаянием. Что-то типа ревизионной комиссии души. Эту-то комиссию торжествующая левая свора и насылала тогда едва ли не на всех скопом – даже на поселенцев, которым строго предписывалось непременно покаяться, посыпать голову пеплом, выцарапать себе глаза, и только потом удавиться – добровольно и с песней «Ширу-ширашалом». Поселенцы-таки каялись, но ширяться ширушаломом отказывались наотрез, что вызывало законное возмущение телевидения и газет.
Примерно такой вот «хешбонефеш» был организован тогда и для нас – русскоязычных интеллигентных поселенцев, относительно которых имелась все же некоторая надежда, что они попали в Иудею, Шомрон и Газу чисто случайно, по собственному недомыслию и по наущению злостных убийц-мессианцев из Гуш-Эмуним. Встреча происходила на огромной богатой вилле в престижном иерусалимском квартале. Скажу сразу, дабы не примазываться к чужой славе: лично я проходил там отнюдь не по разряду интеллектуалов – на эту роль, Онегин, я не тянул даже тогда, когда «моложе и лучше, кажется, была»… или был? Нет, не был – совершенно точно не был. Я просто-напросто сопровождал официально приглашенного интеллектуала, который собирался в тот год баллотироваться в Кнессет и время от времени нуждался в моих услугах – шоферских и по литературной обработке газетных статеек. Нет, ливреи я не носил – сообщаю об этом лишь потому, что данный факт очень важен для понимания дальнейшего.
Нас, человек двадцать, включая самозваных ротозеев типа меня, провели в залу и усадили в кружок. Воспитательница детса… – пардон, хозяйка виллы встала в центре и произнесла речь, явно стараясь говорить попроще, чтобы было понятно даже нашему интеллектуальному кругу. Я в упор не помню, как ее звали; первым словом имени было вроде бы «профессор». Вдоль стен в полумраке светились седовласые головы других «укорененных»: судя по внешности, это были истинные, законные интеллектуалы Израиля – лауреаты и знаменосцы. По-моему, они разглядывали нас с брезгливым любопытством, хотя и не поручусь: возможно, это была любопытствующая брезгливость. Неудивительно: на тайманском рынке в Рош-ха-Айн, где я тогда одевался, приличная ливрея стоила существенно дороже, чем мятая футболка вкупе с джинсами шхемского пошива, так что я безоговорочно предпочитал второй вариант.
Хозяйка говорила об атмосфере насилия, о том, что нельзя позволить угаснуть надежде и, конечно, о хешбонефеше – как же без этого? Руки ее непрерывно двигались. Сначала я думал, что профессорша просто дирижирует собственной речью, но потом понял: ее жесты адресованы нам, неразумным. Указывая то на одного, то на другого, она ждала от нашего маленького оркестрика понимающих улыбок и одобрительных междометий, задавала темп кивкам, мимике, жестикуляции. В местных детских садах так и реагируют, но тогда я еще не мог этого знать: до рождения моей первой внучки (да будет она счастлива и здорова) оставалось еще целых одиннадцать лет.
Затем профессоршу сменил кто-то из седовласых – не то писатель, не то председатель – обозначим его на всякий случай объединенно: предсосателем. Поминутно осведомляясь, понятно ли он излагает, предсосатель заговорил об атмосфере насилия, о надежде и, само собой, о хешбонефеше. Мы вежливо слушали, постепенно мрачнея: для того, чтобы прослушать все это, не стоило жечь бензин – вполне достаточно было включить телевизор и принять антирвотное. Некоторое интеллектуальное разнообразие все же имело место: в отличие от профессорши, предсосатель дирижировал одной рукой, как Мравинский. Впрочем, следующий оратор, вещавший – представьте себе! – об атмосфере насилия, надежде и хешбонефеше – вновь вернулся к классическому двуручному (или двурушному?) стилю.
По прошествии часа в круг вернулась воспитательница.
– А теперь, – сказала она, – нам хотелось бы услышать вас. Наверно, чтобы не смущать и не смущаться, лучше высказываться свободно, не вставая с мест, по очереди. Если кто тут не знает иврита, то, возможно, найдется переводчик?
Мы по-прежнему мрачно молчали.
– Неужели иврита не знает никто? – испугалась профессорша.
– Да все тут знают, – ответил кто-то. – Не нужно переводчика.
– Ну и славно! С кого начнем?..
Интеллектуалы отвечали не по теме. Кто-то повествовал об алие, кто-то – о великой русской литературе, кто-то – о культурном разрыве, кто-то – о терроре. В какой-то момент предсосатель потерял терпение.
– Я понимаю, что вас интересуют ваши секториальные проблемы, – с досадой проговорил он. – Но желательно все-таки было бы узнать ваше мнение по поводу Убийства. О подстрекательстве, об атмосфере в обществе, которая стала тому причиной. Пожалуйста.
– Да, пожалуйста! – подхватила профессорша. – Кто следующий, вы? Пожалуйста…
Наступила пауза. Я поднял голову и вдруг осознал, что все взгляды устремлены в мою сторону. Это оказалось для меня полной неожиданностью: я был уверен, что чаша сия предназначена здесь исключительно интеллектуалам. Да и вообще: подобной путаницы никогда не случилось бы, если б ливрея стоила хотя бы немного дешевле. С шофера-то и взятки гладки…
– Ну что же вы? – поторопила меня хозяйка. – Или вы не говорите на ив…
– Говорю, говорю… – признался я.
– Ну, тогда вперед! Только пожалуйста, по теме. Вы можете рассказать об атмосфере в обществе?
– Об атмосфере… – неуверенно повторил я.
Повторил и вспомнил своего сотрудника Ави Ш. из Нетании. За три месяца до убийства Рабина мы работали за соседними столами, набивая платами тайваньские персоналки. На политические темы Ави не высказывался никогда – какие бы яростные споры ни вскипали вокруг. Просто молчал, изредка покачивая головой, причем было абсолютно непонятно, что имеется при этом в виду. Он вообще был очень молчалив, этот Ави. В тот день мы тоже преимущественно молчали, лишь изредка подпевая радиомузыке, когда она сменяла новостные репортажи. Репортажам подпевать не хотелось, мягко говоря.
И вдруг Ави сказал, не прерывая рабочего ритма:
– Вот увидишь, Алекс, кто-нибудь пустит ему пулю в голову.
– Что? – оторопело переспросил я.
– Кто-нибудь влепит ему пулю, – повторил Ави, вкладывая корпус готовой персоналки в пенопластовые рамки. – Кто-нибудь обязательно влепит.
Он ловко запечатал коробку клейкой лентой и отправился за следующим корпусом. Больше на эту тему мы не говорили – авины слова всплыли в моей памяти лишь 4 ноября, когда, проводив гостей, я в изрядном подпитии уселся перед телевизором и нажал на кнопку пульта, чтобы посмотреть какой-нибудь боевичок попроще. Нажал – и попал аккурат на сообщение о смерти Рабина, зачитанное со ступенек больницы «Ихилов».
Атмосфера перед убийством? Ави Ш. из Нетании – вот какая была атмосфера перед убийством…
– Ну да, атмосфера, – согласился я. – Атмосфера и в самом деле располагала.
Седовласые ободряюще закивали. Мне оставалось только продолжить.
– Нельзя столь откровенно и по-хамски плевать на мнение большинства и при этом рассчитывать, что ничего не случится, – сказал я, чувствуя, что говорю от имени Ави Ш. из Нетании и, возможно даже, от имени Игаля А. из Герцлии. – Нельзя загонять людей в тупик и унижать их презрением. Нельзя реагировать на общественный протест так, как это делал Рабин: пусть, мол, «крутятся, как пропеллеры». Люди ведь реагируют на пренебрежение по-разному. Кто-то молча стискивает зубы, кто-то протестует в голос, но и это молчание, и этот голос обязательно должны быть услышаны. Ведь иначе напряжение только нарастает. В тоталитарном обществе можно справиться с этим, расстреляв, посадив и запугав. Но при демократии нельзя обращаться со свободными людьми, как с холопами. Нельзя доводить до отчаяния свободных людей. Потому что всегда есть вероятность, что кто-то из них возьмет в руки оружие.
В зале воцарилась тишина. Русскоязычные интеллектуалы с усмешками переглядывались.
– Это чудовищно! – воскликнула профессорша, обретя, наконец, дар речи. – Вы что же, утверждаете, что Рабин сам виноват в том, что его убили?
Я пожал плечами и промолчал. На мой шоферско-редакторский взгляд, она была виновна в убийстве ничуть не меньше, а может, и больше, чем Рабин, но сообщать об этом хозяйке в ее собственном доме было бы и вовсе невежливо. По краям залы наметилось движение: седовласые, потрясенно перешептываясь, один за другим покидали помещение. Вечер хешбонефеша был безнадежно испорчен.
С тех пор я побывал еще на нескольких подобных сабантуях – не только хешбонефешных, но и других, поинтересней. Помню, как ныне покойная Майя Каганская говорила тогда еще молодому и розовощекому Биньямину Нетаниягу, что на него теперь вся надежда – ах, какое счастье, что ей не пришлось созерцать нынешнее серолицее ничтожество, не оправдавшее этих надежд ни на йоту! Помню несгибаемого Владимира Буковского, приехавшего на ту же встречу поддержать своих. Помню других замечательных, глубоко уважаемых мною людей – для меня было радостью дышать с ними одним воздухом. Правда, дышал я из самых задних рядов. Ливрею мне так и не купили, так что, во избежание путаницы, предпочтительней было перестраховаться, чтобы не приняли ненароком за интеллектуала.
Уж больно не хотелось портить людям праздник.